Неточные совпадения
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся
головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив
голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку
с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то
снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Чичиков схватился со стула
с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке
с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во все время приятное наклоненье
головы несколько набок. Служитель
снял крышку
с суповой чашки; все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
— Слушайте ж теперь войскового приказа, дети! — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было,
сняли свои шапки и остались
с непокрытыми
головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.
Когда вышли навстречу все попы в светлых золотых ризах, неся иконы и кресты, и впереди сам архиерей
с крестом в руке и в пастырской митре, преклонили козаки все свои
головы и
сняли шапки.
И глаза ее вдруг наполнились слезами; быстро она схватила платок, шитый шелками, набросила себе на лицо его, и он в минуту стал весь влажен; и долго сидела, забросив назад свою прекрасную
голову, сжав белоснежными зубами свою прекрасную нижнюю губу, — как бы внезапно почувствовав какое укушение ядовитого гада, — и не
снимая с лица платка, чтобы он не видел ее сокрушительной грусти.
— Ты здоров? Не лежишь? Что
с тобой? — бегло спросила она, не
снимая ни салопа, ни шляпки и оглядывая его
с ног до
головы, когда они вошли в кабинет.
Обломов молча
снял с его
головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.
Снял с себя мокрое платье и, что было посуше положив под
голову, на лавке скоро заснул.
Староста, в сапогах и армяке внакидку,
с бирками в руке, издалека заметив папа,
снял свою поярковую шляпу, утирал рыжую
голову и бороду полотенцем и покрикивал на баб.
Большая размотала платок, закрывавший всю
голову маленькой, расстегнула на ней салоп, и когда ливрейный лакей получил эти вещи под сохранение и
снял с нее меховые ботинки, из закутанной особы вышла чудесная двенадцатилетняя девочка в коротеньком открытом кисейном платьице, белых панталончиках и крошечных черных башмачках.
Вронский
снял с своей
головы мягкую
с большими полями шляпу и отер платком потный лоб и отпущенные до половины ушей волосы, зачесанные назад и закрывавшие его лысину. И, взглянув рассеянно на стоявшего еще и приглядывавшегося к нему господина, он хотел пройти.
Васенька Весловский, не слезая
с лошади,
снял свою шапочку и приветствовал гостью, радостно замахав лентами над
головой.
Сняв венцы
с голов их, священник прочел последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он не видал ее до сих пор такою. Она была прелестна тем новым сиянием счастия, которое было на ее лице. Левину хотелось сказать ей что-нибудь, но он не знал, кончилось ли. Священник вывел его из затруднения. Он улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: «поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа» и взял у них из рук свечи.
«Неужели я нашел разрешение всего, неужели кончены теперь мои страдания?» думал Левин, шагая по пыльной дороге, не замечая ни жару, ни усталости и испытывая чувство утоления долгого страдания. Чувство это было так радостно, что оно казалось ему невероятным. Он задыхался от волнення и, не в силах итти дальше, сошел
с дороги в лес и сел в тени осин на нескошенную траву. Он
снял с потной
головы шляпу и лег, облокотившись на руку, на сочную, лопушистую лесную траву.
— Вы угадали, что мне хотелось поговорить
с вами? — сказал он, смеющимися глазами глядя на нее. — Я не ошибаюсь, что вы друг Анны. — Он
снял шляпу и, достав платок, отер им свою плешивевшую
голову.
— А! (Он
снял картуз, величественно провел рукою по густым, туго завитым волосам, начинавшимся почти у самых бровей, и,
с достоинством посмотрев кругом, бережно прикрыл опять свою драгоценную
голову.) А я было совсем и позабыл. Притом, вишь, дождик! (Он опять зевнул.) Дела пропасть: за всем не усмотришь, а тот еще бранится. Мы завтра едем…
Соберутся псари на дворе в красных кафтанах
с галунами и в трубу протрубят; их сиятельство выйти изволят, и коня их сиятельству подведут; их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в стремена вденет, шапку
с головы снимет и поводья в шапке подаст.
Няня забыла и думать, что у сестры животик болит, бросила ее на постельку, побежала к сундуку, достала оттуда рубашку и сарафанчик маленький.
Сняла с меня все, разула и надела крестьянское платье.
Голову мне повязала платком и говорит...
—
Голову сняли, сволочи! Вредное влияние! Просто — Ржига поймал меня, когда я целовался
с Маргаритой.
— Ты знал, что на это имущество существует закладная в двадцать тысяч? Не знал? Так — поздравляю! — существует. — Он
снял шапку
с головы, надел ее на колено и произнес удивленно,
с негодованием: — Когда это Варвара ухитрилась заложить?
Озябшими руками Самгин
снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая комната, овальный стол, диван, три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф
с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция
с картины Франца Штука «Грех» —
голая женщина,
с грубым лицом, в объятиях змеи, толстой, как водосточная труба,
голова змеи — на плече женщины.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди,
снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату,
с двумя окнами в ее задней стене,
с голыми стенами,
с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская.
— От кого бежишь? — спросил Дронов, равняясь
с ним, и,
сняв котиковую шапку
с головы своей, вытер ею лицо себе. — Зайдем в ресторан, выпьем чего-нибудь, поговорить надо! — требовательно предложил он и, не ожидая согласия, заговорил...
— И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета
с красными ногтями, на одной — шесть пальцев, на другой — семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек
снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную
голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух мой». А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу,
снял полотенца
с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину...
Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее
с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил
голову,
снял очки и начал протирать стекла.
Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке
с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на
голове он тоже подстриг, они лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство
с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.
Утром подул горячий ветер, встряхивая сосны, взрывая песок и серую воду реки. Когда Варавка,
сняв шляпу, шел со станции, ветер забросил бороду на плечо ему и трепал ее. Борода придала краснолицей, лохматой
голове Варавки сходство
с уродливым изображением кометы из популярной книжки по астрономии.
Боже мой! что оно делает
с человеком? как облегчит от всякой нравственной и физической тягости! точно
снимет ношу
с плеч и
с головы, даст свободу дыханию, чувству, мысли…
Тогда он не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам
снимал с себя
голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу,
снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Призвали на совет главного городового врача и предложили ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова
голова отделиться от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник
снял с плеч и опорожнил сам свою собственную
голову?
После того господин градоначальник
сняли с себя собственную
голову и подали ее мне.
Я ее
снял вместе
с головою у татарина.
Но уже доктор входил — важная фигура в медвежьей шубе,
с длинными темными бакенбардами и
с глянцевито выбритым подбородком. Ступив через порог, он вдруг остановился, как бы опешив: ему, верно, показалось, что он не туда зашел: «Что это? Где я?» — пробормотал он, не скидая
с плеч шубы и не
снимая котиковой фуражки
с котиковым же козырьком
с своей
головы. Толпа, бедность комнаты, развешанное в углу на веревке белье сбили его
с толку. Штабс-капитан согнулся перед ним в три погибели.
Нет, если мы уж так расчетливы и жестокосерды, то не лучше ли бы было, соскочив, просто огорошить поверженного слугу тем же самым пестом еще и еще раз по
голове, чтоб уж убить его окончательно и, искоренив свидетеля,
снять с сердца всякую заботу?
Печка истопилась, согрелась, чай был заварен и paзлит по стаканам и кружкам и забелен молоком, были выложены баранки, свежий ситный и пшеничный хлеб, крутые яйца, масло и телячья
голова и ножки. Все подвинулись к месту на нарах, заменяющему стол, и пили, ели и разговаривали. Ранцева сидела на ящике, разливая чай. Вокруг нее столпились все остальные, кроме Крыльцова, который,
сняв мокрый полушубок и завернувшись в сухой плед, лежал на своем месте и разговаривал
с Нехлюдовым.
Она быстро опять
сняла у него фуражку
с головы; он машинально обеими руками взял себя за
голову, как будто освидетельствовал, что фуражки опять нет, и лениво пошел за ней, по временам робко и
с удивлением глядя на нее.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду
с открытой
головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке, не шел ей и как будто готов был каждую минуту слететь
с головы. Она и сама, просидев пять минут
с гостем, извинится и
снимет.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала,
сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни
головы, только
с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Она машинально сбросила
с себя обе мантильи на диван,
сняла грязные ботинки, ногой достала из-под постели атласные туфли и надела их. Потом, глядя не около себя, а куда-то вдаль, опустилась на диван, и в изнеможении, закрыв глаза, оперлась спиной и
головой к подушке дивана и погрузилась будто в сон.
Остановился на Тверском бульваре, на том месте, где стоит ему памятник, остановился в той же самой позе,
снял шляпу
с разгоряченной
головы…
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его
с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал
снимать мерку, как почувствовал, что учитель — не то, чтобы
снимает тоже
с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
Духоборцы, как квекеры, не
снимают шапки —
с покрытой
головой взошел седой старец к гатчинскому императору.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел
снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал
с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился
с тщедушным человеком, у которого
голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
И вот, по праздникам, стали являться гости: приходила сестра бабушки Матрена Ивановна, большеносая крикливая прачка, в шелковом полосатом платье и золотистой головке,
с нею — сыновья: Василий — чертежник, длинноволосый, добрый и веселый, весь одетый в серое; пестрый Виктор,
с лошадиной
головою, узким лицом, обрызганный веснушками, — еще в сенях,
снимая галоши, он напевал пискляво, точно Петрушка...
Одет он был в куртку и штаны из выделанной изюбровой кожи и сохатиные унты, на
голове имел белый капюшон и маленькую шапочку
с собольим хвостиком. Волосы на
голове у него заиндевели, спина тоже покрылась белым налетом. Я стал усиленно трясти его за плечо. Он поднялся и стал руками
снимать с ресниц иней. Из того, что он не дрожал и не подергивал плечами, было ясно, что он не озяб.
Татарин отогнал ребят,
снял Жилина
с лошади и кликнул работника. Пришел ногаец скуластый, в одной рубахе. Рубаха оборванная, вся грудь
голая. Приказал что-то ему татарин. Принес работник колодку: два чурбака дубовых на железные кольца насажены, и в одном кольце пробойчик и замок.
— Ну,
с богом! — Перекрестились, пошли. Прошли через двор под кручь к речке, перешли речку, пошли лощиной. Туман густой, да низом стоит, а над
головой ввезды виднешеньки. Жилин по звездам примечает, в какую сторону идти. В тумане свежо, идти легко, только сапоги неловки — стоптались, Жилин
снял свои, бросил, пошел босиком. Попрыгивает
с камушка на камушек да ва звезды поглядывает. Стал Костылин отставать.
Вот он и стал пытать, не будут ли мертвые лягушки двигать ногами и от воздушного электричества. Для этого он взял лягушек,
снял с них шкуру, отрезал
головы и передние лапы и подвесил их медными крючками к крыше под железный желоб. Он думал, что когда найдет гроза и в воздухе будет много электричества, то через медную проволоку электричество пройдет в лягушек, и они начнут шевелиться.
Он как мертвый висел на кушаке,
голова его тоже висела и билась о края колодца. Лицо было сине-багровое. Его вынули,
сняли с веревки и положили на землю. Думали, что он мертвый; но он вдруг тяжело дохнул, стал перхать и ожил.